ЧЕВЕНГУР

АНДРЕЙ ПЛАТОНОВ
1928

Главный роман Платонова — гипнотическое повествование о коммунистической утопии: прекрасные и яростные люди строят в отдельно взятом городе немыслимый земной рай, описанный таким же немыслимым русским языком.

КОММЕНТАРИИ: СТАНИСЛАВ ЛЬВОВСКИЙ

О чём эта книга?

«Чевенгур» представляет собой как бы два романа в одном. Первая часть может быть прочтена как роман воспитания, посвящённый взрослению главного героя, Александра Дванова. Взросление это — как человеческое, так и политическое — происходит на фоне безгласной крестьянской нищеты в дореволюционной российской провинции. Постепенно нарастающее напряжение оборачивается сначала революционным воодушевлением, затем революционным насилием — и, наконец, кровавой гражданской войной, которая завершается с установлением советской власти. Во второй части романа группа странных, на грани сумасшествия, героев «из народа» строит коммунизм — или то, что члены этой группы понимают под коммунизмом, — в отдельно взятом городе, который называется Чевенгур. Желанная новая жизнь не приносит счастья, разочарование приводит к новым волнам насилия, порядок жизни, установленный в Чевенгуре, постепенно распадается, и в конце концов утопия окончательно гибнет под копытами вражеской конницы — неизвестно чьей.

Когда она была написана?

Основная работа над романом пришлась на 1926–1928 годы — по крайней мере именно так датирована рукопись. Однако, по сути дела, началась она гораздо раньше: в состав романа вошли и фрагменты других, начатых, но так и не оконченных произведений Платонова. Один из таких фрагментов (из него мы, в частности, узнаём, что до реального Новохопёрска в ранних редакциях романа фигурировал вымышленный город Урочев) специалисты довольно уверенно датируют 1922 годом. В «большой» истории на 1922–1926 годы приходится расцвет НЭПа и послевоенное восстановление страны, а начиная с 1926-го полным ходом идёт разгром левой оппозиции ⁠ в партии, за которым следует сворачивание НЭПа и окончательное утверждение сталинской версии модернизации. Что касается истории малой, личной, то в 1922 году у Платонова рождается сын и выходит книга стихов «Голубая глубина», а в 1923-м он начинает работать председателем Воронежской губернской комиссии по гидрофикации при земельном отделе (то есть мелиоратором), а по совместительству ещё и специалистом по электрификации. Весной 1927 года Платонов переезжает в Москву и становится профессиональным литератором — зарабатывает в основном редакторской работой в разных журналах.

Как она написана?

Хотя Платонов указал в рукописи дату окончания работы, «Чевенгур» — роман во многих смыслах незаконченный. Многие линии в нём (скорее идейные, чем сюжетные) не доведены до разрешения или вообще только обозначены. С другой стороны, некоторые части романа можно счесть вполне законченными отдельными рассказами или повестями: при чтении «Чевенгура» иногда создаётся впечатление, что перед нами — пусть аккуратно сшитые, но несколько разнородные лоскуты. Время в разных частях текста то замедляется, то ускоряется, в стилистическом отношении роман тоже неоднороден — а комплекс идей, стоящий за ним, так сложен и внутренне противоречив, что невозможно истолковать его сколько-нибудь последовательно, не пожертвовав при этом большой частью текста. Исследователь Платонова Томас Сейфрид пишет, что «Чевенгур» «в повествовательном смысле так сложен даже на уровне отдельных эпизодов, что результат любой попытки просто вкратце суммировать содержание романа тут же приобретает черты интерпретации». «Чевенгур» сознательно сопротивляется любым — а особенно лобовым — толкованиям и затрудняет читателю понимание. В сочетании с остраняющим платоновским языком, полностью исключающим «чтение по инерции», требующим непрерывной включённости в текст, всё это делает «Чевенгур» одним из самых сложных для восприятия и осмысления текстов русской литературы XX века.

Как она была опубликована?

При жизни Платонова роман не был опубликован — во всяком случае, целиком. Журнал «Красная новь» ⁠ в апрельском и июньском номерах 1928 года напечатал два фрагмента из первой части романа — один под названием «Происхождение мастера» (рассказ), второй — «Потомок рыбака (из повести)». В 1929 году эти же два фрагмента были объединены и напечатаны — снова под названием «Происхождение мастера», но уже в качестве повести. Тексты чуть разнятся — несколько строк (в основном касающихся сексуальных отношений) были, по-видимому, изъяты цензурой, а ещё некоторые изменения внесены самим Платоновым. В 1928 году в июньском номере журнала «Новый мир» был опубликован ещё один фрагмент — под названием «Приключение» (рассказ). Ещё два фрагмента вышли уже после смерти писателя, в 1971 году. Первый — «Смерть Копёнкина» — в апрельском номере журнала «Кубань»; второй — «Путешествие с открытым сердцем» — в «Литературной газете» (6 октября). В 1972 году сравнительно полные варианты текста (без «Происхождения мастера») вышли во французском («Сорные травы Чевенгура») и итальянском («Деревня новой жизни») переводах, а также по-русски, в издательстве YMCA-Press ⁠. Полный текст (в английском переводе) впервые увидел свет в издательстве Ardis ⁠ в 1978 году. В России роман полностью был опубликован только в 1988-м в журнале «Дружба народов» ⁠, а потом отдельным изданием.

Что на неё повлияло?

В основном книгу определил, конечно, собственный опыт автора, окончившего в 1921 году железнодорожное училище, участвовавшего в Гражданской войне в качестве фронтового корреспондента и строившего электростанции в Воронежской губернии. На идейный комплекс романа, по всей видимости, оказали сильное влияние взгляды учёных-позитивистов, работавших на пересечении естественных наук и философии: в частности, Эрнста Маха и Александра Богданова ⁠, теория Владимира Вернадского о ноосфере, работы Анри Бергсона и — совсем с другой стороны — «Философия общего дела» Николая Фёдорова ⁠ и эсхатологический мистицизм русских сектантов. Кроме того, в «Чевенгуре» заметно влияние некоторых теоретиков ЛЕФа, в частности Григория Винокура ⁠, — и центральных фигур русского футуризма, в особенности Велимира Хлебникова и Алексея Кручёных.

Как её приняли?

В 1929 году, когда у Платонова начались серьёзные неприятности ⁠ из-за рассказа «Усомнившийся Макар», он решает дать прочесть рукопись «Чевенгура» Максиму Горькому, то есть ищет у главного пролетарского писателя страны поддержки в момент, когда его перестают печатать вовсе — «Новый мир», в частности, уже отказал роману в публикации. Горький, который за два года до того хвалил в печати повесть Платонова «Епифанские шлюзы», пишет ему письмо, из которого следует, что поддержки ждать не приходится: «…При неоспоримых достоинствах работы вашей, я не думаю, что её напечатают, издадут. Этому помешает анархическое ваше умонастроение… <…> При всей нежности вашего отношения к людям, они у вас окрашены иронически, являются перед читателями не столько революционерами, как «чудаками» и «полоумными».

Повесть «Происхождение мастера», то есть первая часть «Чевенгура», не вызвала особого интереса критики. Год спустя после выхода повести, в 1930 году, появилось два отрицательных отзыва — статья «Ошибки мастера» Михаила Майзеля ⁠ и обзор «Попутчики второго призыва» Раисы Мессер ⁠, — и те навряд ли были бы написаны, если бы не скандал вокруг «Усомнившегося Макара». В 1937 году критик Абрам Гурвич ⁠ опубликовал в журнале «Красная новь» большую статью о Платонове, в которой сочувственно отозвался об образе Захара Павловича.

Уже первые зарубежные публикации собственно «Чевенгура» в начале 1970-х годов вызвали к жизни целые исследования, посвящённые роману (первые из которых были написаны по-английски). Литературовед и историк Михаил Геллер ⁠ ещё в 1982 году писал, что мир «Чевенгура» — это «отражение эпохи революции и строительства социализма. Времени, когда социалистическая утопия, рай на земле провозглашаются целью, для достижения которой используются все средства». Такая, довольно линейная интерпретация «Чевенгура» послужила основой для прочтения романа в СССР и России, тем более что этому способствовал исторический момент: публикация романа состоялась в перестроечном 1988-м, так что контекст её составляли только что напечатанные антиутопии Евгения Замятина и Олдоса Хаксли и платоновский же «Котлован» с его более прямым политическим сообщением. Появление романа в России сопровождалось сравнительно многочисленными публикациями в толстых журналах (например, в «Новом мире», «Знамени» и «Вопросах литературы») и даже в ежедневных газетах. Роман был воспринят в геллеровском духе — как открытая критика большевистской революционной утопии с антисоветских позиций. Позже исследователи сначала поставили под вопрос однозначность негативного отношения Платонова к революционному проекту, а затем продолжили — и всё ещё продолжают — шаг за шагом открывать в романе всё новые измерения, отсылки к неожиданным контекстам и неочевидные влияния.

Что было дальше?

Крупнейший современный теоретик литературы Фредрик Джеймисон ⁠, разбирая «Чевенгур» в своей книге «Семена времени» (1994), пишет, что именно благодаря этому роману Платонов «стал фигурой невероятно авторитетной в том, что касается как эстетики, так и морали» и приобрёл статус великого писателя-модерниста, «сравнимый с тем, которым на Западе обладает Франц Кафка». О «Чевенгуре» написаны десятки диссертаций и сотни статей по-русски и на других языках, о нём продолжают выходить монографии в России и за рубежом.

Роман стал основой для множества театральных постановок в России и Европе. Первая и самая известная — спектакль Льва Додина в Петербургском Малом драматическом театре 1999 года. Самая радикальная — «Чевенгур» германского режиссёра Франка Касторфа в штутгартском театре Шаушпильхаус 2015 года (из рецензии: «Текст Платонова звучит в почти полном объёме в режиме непрекращающейся истерики, чередуясь со сценами совокуплений однополых и разнополых существ по поводу и без, «забавными» сценками убийств и самоубийств и сваленными в кучу цитатами из разных источников… Кляча Пролетарская Сила предстаёт в образе балерины, отплясывающей под раннего Шостаковича. Кончается дело примерно часовой, невероятно затянутой сценой смерти всего ансамбля в кукурузном поле»). А самая неожиданная, наверное, принадлежит Оксане Дмитриевой, поставившей «Чевенгур» в 2012 году на сцене Харьковского театра кукол им. Афанасьева. Роман переведён чуть ли не на все европейские языки — в том числе, например, на словенский, шведский, румынский и каталонский, — а также на ряд восточных, включая турецкий, корейский и китайский. «Чевенгур» изучают в российских, американских, европейских, китайских и японских университетах — причём вовсе не обязательно литературоведы: к нему проявляют интерес историки, философы и даже специалисты по гуманитарной географии. В России роман не так давно включили в школьную программу.

Как Платонов всё-таки относился к коммунизму?

В 1917 году Платонову, происходившему из рабочей семьи — отец его работал в Воронежских железнодорожных мастерских машинистом паровоза и слесарем, — исполнилось восемнадцать. К тому времени у него и самого уже была короткая, но настоящая пролетарская биография: Платонов работал с четырнадцати лет и успел побывать подённым рабочим, помощником машиниста и литейщиком на трубном заводе. Уже в 1918 году он начинает сотрудничать с большевистскими газетами, а потом идёт по призыву в Красную армию — фронтовым корреспондентом. Вопрос о выборе стороны в конфликте для него как будто не стоит — однако с членством в РКП(б) у писателя не заладилось, несмотря на то что в 1920 году, подавая заявление о приёме, он писал: «В коммунистическую партию меня ведёт наш прямой естественный рабочий путь. Трудно сказать, почему я ранее не вступил в партию: были какие-то полудетские мечты, которые ели зря мою жизнь, мешали глазам видеть действительный человеческий мир, я жалею об этом. Но теперь я начинаю по-настоящему жить и наверстаю потерянное. <…> Теперь я сознал себя нераздельным и единым со всем растущим из буржуазного хаоса молодым трудовым человечеством. И за всех — за жизнь человечества, за его срастание в одно существо, в одно дыхание я и хочу бороться и жить. Я люблю партию — она прообраз будущего общества людей, их слитности, дисциплины, мощи и трудовой коллективной совести; она — организующее сердце воскресающего человечества». Его приняли.

Статьи, опубликованные Платоновым в 1920 году в воронежской печати, подтверждают его приверженность партии. Однако уже осенью того же года в очередной статье (впрочем, не напечатанной) он пишет: «На пути к коммунизму Советская власть только этап. Скоро власть перейдёт непосредственно к самим массам, минуя представителей… Мы накануне наступления масс, самих масс, без представителей, без партий, без лозунгов». По-видимому, перемена эта объясняется голодом в Поволжье ⁠, непосредственным свидетелем которого оказался Платонов, — и неспособностью (а то и нежеланием) большевистского правительства справиться с этой катастрофой. Но правильно вспомнить и другие обстоятельства: уже к 1920 году от объявленной поначалу власти Советов мало что осталось — власть всё больше концентрируется в руках партийной бюрократии, которая контролирует состав одних Советов, а другие превращает в чисто декоративные структуры, — так, IX Съезд РКП(б) фактически отменил коллегиальность и выборность управления промышленностью, отстранив от него Советы рабочих депутатов ⁠, — что шло вразрез с классическим марксизмом. Недаром одним из главных лозунгов Кронштадтского восстания ⁠ 1921 года был «Власть Советам, а не партиям!» — и он почти дословно повторён в платоновской статье.

За семьдесят лет жизни он убедился, что половину дел исполнил зря, а три четверти всех слов сказал напрасно

АНДРЕЙ ПЛАТОНОВ

Кроме того, в конце 1920 года происходит разгром Пролеткульта ⁠. Организация эта была основана писателем и философом, большевиком Александром Богдановым, оказавшим на Платонова огромное влияние, — так, отделение находившегося в русле пролеткультовских идей Союза пролетарских писателей в Воронеже было организовано именно Платоновым всё в том же 1920 году. Таким образом, быстрое расставание писателя с РКП(б), видимо, объясняется идеологическим и политическим дрейфом самой партии, между тем как писатель остаётся на своих прежних коммунистических, революционных позициях. В 1921-м Платонов был исключён из партии, — по другой версии, вышел из неё сам, не поладив с секретарём ячейки.

Попытка повторно вступить в неё в 1924 году была, скорее всего, предпринята под воздействием сильных эмоций, связанных со смертью Ленина. Тогда в партию вступило столько людей, что для этого был даже придуман специальный термин: «ленинский призыв». «Чевенгур» нельзя назвать ни про-, ни антикоммунистическим романом: он не даёт ответов, а скорее ставит вопросы о природе, смысле и будущем революционного проекта. К моменту окончания «Чевенгура» даже куда более ортодоксальные коммунисты, чем Платонов, оказались в открытой или глухой оппозиции идеологической доктрине и политической практике партии — поэтому никаких шансов на публикацию у романа не было, несмотря на то что его автор искренне разделял революционные идеалы.

Почему коммунисты у Платонова такие странные?

Коммунисты в «Чевенгуре» — те, из кого «коммунизм исходит», из кого он «сам рожается». Они не работают, полагаясь на силу солнца, полагают, что социализм — это «конец всего», и точно знают, что наступит он «через год», считают, что цель коммуны — в «усложнении жизни», прогоняют комиссара, приехавшего реквизировать хлеб, объявляют «ревзаповедник, чтоб власть не косилась», «хранят революцию в нетронутой геройской категории» — и всё время используют какие-то не коммунистические, а скорее религиозные термины, называя, например, массовое убийство «буржуазии» «вторым пришествием». Что же это за коммунисты — и коммунисты ли они вообще?

«Мы здесь служим, — говорит Дванову предгубисполкома Шумилин, — а массы живут. Я боюсь, товарищ Дванов, что там коммунизм скорее очутится… Ты бы пошёл и глянул туда». Дванов соглашается и отправляется «искать коммунизм среди самодеятельности населения». Собственно, коммунизм Чевенгура — самодеятельный, тот самый, который «сам выходит» у пролетариата, когда тот «живёт себе один», — а не тот, который «был на одном острове в море» (то есть не утопия), и не тот, который «умные люди придумали» (то есть не «научный социализм» — а значит, и не марксизм).

Что же это за коммунизм? Больше всего коммунизм «Чевенгура» напоминает «тысячелетнее царство», которое, по представлениям некоторых, в основном протестантских, христианских церквей, наступит после второго пришествия Христа. Тысячу лет Христос и христиане будут править миром, после чего наступит Страшный суд и Вечность. Эта идея основана на буквальном толковании нескольких стихов из 20-й главы «Откровения Иоанна Богослова»:

И увидел я престолы и сидящих на них, которым дано было судить, и души обезглавленных за свидетельство Иисуса и за слово Божие, которые не поклонились зверю, ни образу его, и не приняли начертания на чело своё и на руку свою. Они ожили и царствовали со Христом тысячу лет. Прочие же из умерших не ожили, доколе не окончится тысяча лет. Это — первое воскресение. Блажен и свят имеющий участие в воскресении первом: над ними смерть вторая не имеет власти, но они будут священниками Бога и Христа и будут царствовать с Ним тысячу лет.

Учение о тысячелетнем царстве, — по сути дела, о рае на земле — называется хилиазмом, а соответствующие взгляды — хилиастическими. Хилиазм был очень популярен в России на рубеже XIX и XX веков — и среди мистически настроенной интеллигенции, и, что гораздо важнее, среди многочисленных сектантов из крестьян. Широкие слои населения, которое было в основном крестьянским, с лёгкостью связали идею революции и последующего наступления земного рая — то есть коммунизма — с привычной хилиастической схемой.

Применительно к Платонову историк культуры Александр Эткинд пишет о существовавшей в Поволжье несколько десятков лет, вплоть до революции, секте «Общих» (один из журнальных очерков о ней назывался «Общие. Русская коммунистическая секта»). «Общие» не так уж похожи на чевенгурцев, но и без них сектантов в Воронежской области было достаточно — а за семь лет советской власти численность их не только не упала, но и существенно выросла — с 1200 до 6500 человек только по официальным данным. И искать коммунизм среди самодеятельности населения Шумилин отправляет Дванова не совсем по собственной инициативе, а в полном соответствии с резолюцией XIII Съезда РКП(б) 1 ⁠, в которой говорилось:

…особо внимательное отношение необходимо к сектантам, из которых многие подвергались жесточайшим преследованиям со стороны царизма и в среде которых замечается много активности. Умелым подходом надо добиться того, чтобы направить в русло советской работы имеющиеся среди сектантов значительные хозяйственно-культурные элементы.

В «Чевенгуре» есть характерные для сектантства персонажи, — например, встреченный Двановым в сельсовете человек, объявивший себя Богом, или перекрещенцы, то есть те, кто сменил имя, чтобы сделаться новыми людьми: «Кто прозовётся Либкнехтом, тот пусть и живёт подобно ему, иначе славное имя следует изъять обратно». Как и сектанты, чевенгурцы привержены аскезе: «Сроду-то было когда, чтоб жирные люди свободными жили?» — говорит слесарь Гопнер. И даже труд в Чевенгуре отменён не от лени, а потому что «труд способствует происхождению имущества, а имущество — угнетению». Представления чевенгурцев о сексе и браке почти дословно совпадают с принципом, который ещё в середине XVII века провозгласил один из первых в России сектантских пророков Данила Филиппович ⁠: «Не женитесь, а кто женат, живи с женой как с сестрой. Неженатые не женитесь, женатые разженитесь». Наконец, солнце, чьей «красной силы» в Чевенгуре «должно хватить на вечный коммунизм и на полное прекращение междоусобной суеты людей», в хлыстовских распевах отождествляется с Духом Святым — и ожидания к нему предъявляются похожие.

Словом, коммунисты у Платонова странные потому, что это народные, крестьянские коммунисты из сектантов и раскольников, — и коммунизм их скорее сродни коммунизму Томаса Мюнцера ⁠ и русской крестьянской общины, чем коммунизму Маркса, Ленина или Каутского⁠.

«Чевенгур» — это антиутопия? Или всё-таки утопия?

В «Чевенгуре» Платонов описывает место (а скорее не-место, то есть место несуществующее), в котором вроде бы построен коммунизм, утопию, в которой, по предчувствию Александра Дванова, тревога его приёмного отца «мгновенно уничтожается», а настоящий его отец, рыбак, находит то, ради чего он «своевольно утонул». Как и во всякой утопии, отделённой от реального мира, в Чевенгуре заканчивается время, наступает конец «всей мировой истории». Но в том же Чевенгуре происходят массовые убийства — и сам город гибнет в конце романа вместе со строителями нового мира. Так что же такое «Чевенгур» — утопия или антиутопия?

На самом деле утопии или антиутопии в чистом виде встречаются довольно редко. Причина — в том, что утопия — очень старый литературный жанр с жёсткими правилами: дело должно происходить в вымышленной труднодоступной стране или в очень далёком будущем; рассказчик должен быть из того же времени или места, что и читатель; сюжета в утопии почти нет — это слегка беллетризованное изложение взглядов автора на то, как должен быть устроен мир. Антиутопия возникла гораздо позже — и представляет собой жанр более гибкий, но и у неё, строго говоря, есть внелитературная задача: антиутопия должна пугать читателя, служить предостережением, рассказывать о том, как мир устроен быть не должен. «Чевенгур» в этом смысле не утопия и не антиутопия, поскольку Платонов не излагает ни положительной, ни отрицательной политической программы. Это роман о разных типах утопического мышления — «городском» марксистском и «крестьянском» сектантском, об их взаимном притяжении и отторжении. И одновременно — о двух способах мыслить «тысячелетнее царство» и то, что за ним последует.

Почему Платонову так нравятся окраины?

В статье «Симфония сознания» 1922 года Платонов пишет:

…Человечество живёт не в пространстве-природе и не в истории-времени — будущем, а в той точке меж ними, на которой время трансформируется в пространство, из истории делается природа. Человеческой сокровенности одинаково чужды, в конце концов, и время, и пространство, и оно живёт в звене между ними, в третьей форме…

Этот фрагмент (по всей видимости, имеющий прямое отношение к теории Владимира Вернадского, согласно которой человек живёт на границе биосферы и «ноосферы») представляет собой в определённом смысле ключ к пространству «Чевенгура». Оно состоит из двух частей. Первая — степь, которая оказывается в романе «порожней», «пустой», «неживой». Это пространство, в котором нет жизни, человеку там не место. Чепурный, один из вождей чевенгурской революции, отправившись на окраину «осматривать город перед наступлением в нём коммунизма», думает о том, что только бурьян спасает чевенгурцев от степи: «Бурьян обложил весь Чевенгур тесной защитой от притаившихся пространств, в которых Чепурный чувствовал залёгшее бесчеловечие. Если б не бурьян, не братские терпеливые травы, похожие на несчастных людей, степь была бы неприемлемой», потому что «постороннее тело не принадлежит местной земле». Это пространство нечеловеческое, в нём, как отмечает исследовательница Надежда Замятина, тесно, как в могиле, — и эту тесноту чувствует не только человек, но и созданная им машина: «срочный поезд… стискивали тяжёлые пространства, и он, вопя, бежал по глухой щели выемки». Здесь встречаются жизнь и смерть: например, в сцене крушения поезда, когда красноармеец гибнет одновременно с появлением на свет младенца — жена путевого сторожа рожает сына невдалеке, прямо в степи.

Второе пространство Чевенгура, в отличие от степи — фрагментарное, — это города и деревни. Они выделены из общего пространства человеком и, таким образом, становятся местами. Здесь, в этих местах, находятся жизнь и смысл: «…Цели должны быть среди дворов и людей, потому что дальше ничего нет, кроме травы, поникшей в безлюдном пространстве…» Это напоминает картину мира средневекового горожанина, для которого город был безопасным (окружённым реальной стеной) местом, где происходила жизнь, — а за стенами города начиналось пространство, населённое разве что нежитью: оборотнями, ведьмами, призраками. Эта граница, в средневековом городе создаваемая и обозначенная стеной, а в Чевенгуре зарослями бурьяна, — граница между человеческим и потусторонним миром.

С интересом можно говорить о сотворении мира и о незнакомых изделиях, но говорить о женщине, как и говорить о мужчинах, — непонятно и скучно

АНДРЕЙ ПЛАТОНОВ

Однако многие ключевые события романа происходят как раз в степи, а в обжитых местах жизнь, наоборот, статична, там ничего не происходит. Многие герои романа способны существовать в обоих мирах, по ту и по эту сторону границы, окраины, свободно пересекая её. Из потусторонней степи, «прямо из природы», люди приходят жить на «опушки» (то есть окраины) городов. Из городов они уходят, как уходит отец Дванова, чтобы посмотреть «тот мир». «Отношение истории к природе — то же, что отношение времени к пространству, — пишет Платонов в «Симфонии сознания». — Нам надо переоценить историю и природу: историю одну сделать вещью достойной познания и оставить природу в стороне, позади, как хлам, как время, съеденное историей и превращённое ею в пространство — в мрачное тюремное ущелье, тихий и просторный белый каземат. Человечество в природе-пространстве — это голодный в зимнем поле: ему нужны не ветер и воля одному умирать, а хлеб и уют натопленной хаты. Человечество в истории — это всежаждущее существо, это беззаконная душа со всемогущими, неустанными, пламенными крыльями. <…> Природа — бывшая история, идол прошлого. История — будущая природа, тропа в неведомое».

Учреждение коммунизма в Чевенгуре начинается с того, что ревком занимает здание церкви — то есть сакрального центра любого поселения. Освобождение от сковывающей природы революционеры поначалу видят в вычленении из неё места: «Чепурный нарочно уходил в поле и глядел на свежие открытые места: не начать ли коммунизм именно там?» Коммунизм в романе и сам по себе — место. Когда Дванов и Гопнер встречают первого чевенгурца, между ними происходит такой диалог: «Откуда ты такой явился? — спросил Гопнер. — Из коммунизма. Слыхал такой пункт? — ответил прибывший человек». Однако ревком не уживается в церкви, а главные герои романа — в коммунизме-месте. Если бы это произошло, то герои «Чевенгура» основали бы «обычную» утопию на своеобразном острове посреди степи — утопию, в которой, как говорит тот же чевенгурец, «всему конец». Всему — значит «всей всемирной истории — на что она нам нужна?» Но для Платонова конец истории, лежащий в основе крестьянской утопии, неприемлем: коммунизм у него реализуется в постоянном перемещении, в ходе которого герои пересекают ту самую окраину — границу двух миров. В конце концов и сам Чевенгур как бы пожирается степью — потому что платоновская история, «тропа в неведомое», возможна только как постоянное движение и пересечение границ.

Почему в романе всё постоянно движется, включая дома?

«Старый город,— пишет Платонов, — несмотря на ранний час, уже находился в беспокойстве. Там виднелись люди, бродившие вокруг города по полянам и кустарникам, иные вдвоём, иные одиноко, но все без узлов и имущества. Из десяти колоколен Чевенгура ни одна не звонила, лишь слышалось волнение населения под тихим солнцем пахотных равнин; одновременно с тем в городе шевелились дома — их, наверное, волокли куда-то невидимые отсюда люди». И даже небольшой сад «вдруг наклонился и стройно пошёл вдаль — его тоже переселяли с корнем в лучшее место».

Само возникновение Чевенгура в романе описано так: «Алексей Алексеевич говорил, что есть ровная степь и по той степи идут люди, ищущие своего существования вдалеке; дорога им дальняя, а из родного дома они ничего, кроме своего тела, не берут. И поэтому они меняли рабочую плоть на пищу, отчего в течение долголетия произошёл Чевенгур: в нём собралось население. С тех пор прохожие рабочие ушли, а город остался, надеясь на Бога». История эта, которая звучит как сказка, на самом деле имеет вполне реальный исторический прототип. В конце XVIII века через приволжские степи пролегала так называемая Сиротская дорога, по которой уходили на Дон беглые солдаты, крестьяне и раскольники. Историк и публицист Афанасий Щапов ⁠ в 1862 году писал о том, что «на пути этом многие из них селились на хлебородных землях Саратовской губернии и в конце XVlII столетия основали вновь несколько сёл…». Этих беглецов на Дон Щапов называет предшественниками русской секты бегунов.

Я всё живу и думаю: да неужели человек человеку так опасен, что между ними обязательно власть должна стоять?

АНДРЕЙ ПЛАТОНОВ

Бегуны возникли во второй половине XVIII века после того, как правительство смягчилось к старообрядцам и разрешило им официально исповедовать их веру — но для этого нужно было «записаться в раскол», то есть официально уведомить власти о своём вероисповедании. Некоторые согласились, другие скрывали, что они раскольники, откупаясь взятками, а третьи заявили, что истинную веру сохранить таким образом невозможно и следует бежать от государства и церкви, скрываться и не иметь с ними никакого дела. Бегуны полагали, что живут в эпоху Антихриста, который скрывается под маской духовных и светских властей, и поэтому с властями недопустимы никакие контакты: нельзя платить налогов и служить в армии, нельзя получать официальные документы, поскольку они представляют собой «метку Антихриста». Спасти душу можно только «вечным странством», полностью порвав с миром, прекратив контакты с обществом и отказавшись от любых гражданских обязанностей.

Хорошо известно, что Платонов интересовался бегунами специально — в рассказе 1927 года «Иван Жох» его герой, купец-раскольник, возвращаясь домой из Польши, ночует на хуторе, где кроме него «жили тоже раскольники, только бродячего толку, которые считали, что Бог на дороге живёт и что праведную землю можно нечаянно встретить». Видимо, именно от сектантов «страннического толка» и происходит постоянное движение их потомков, героев «Чевенгура». Если в постоянном странничестве — залог спасения души, то останавливаться нельзя ни на минуту, а уж если приходится поселиться на одном месте, то приходится даже двигать дома — только бы движение продолжалось.

К истории бегунов восходит, как замечает исследователь Евгений Яблоков, и странная кличка Чепурного — Японец. Дело в том, что с бегунами связывают распространение известной народной старообрядческой легенды о Беловодье — райской земле на востоке, где нет властей и угнетения, никого не забирают в солдаты и отсутствуют все другие повинности, а люди живут свободно, по своей вере, богато и счастливо. Ещё Беловодье называют Опоньским царством: впервые это название Беловодья возникает в рукописи XVIII века «Путешествие инока Марка в Опоньское царство» — где герой обнаруживает 179 православных церквей (из них 40 — русских). Путь в Опоньское царство описан так, что не остаётся сомнений в его географическом положении: двигаться следует от Москвы всё время к востоку, потом в Сибирь до Алтая («снеговых гор»), от которых «есть проход Китайским государством» — сорок четыре дня ходу через Гоби, — и в Опоньское царство, стоящее средь «моря-океана» на 70 островах. Вот и Дванов в романе размышляет о «дальних, недостижимых краях, прозванных влекущими певучими именами — Индия, Океания, Таити и острова Уединения, что стоят среди синего океана, опираясь на его коралловое дно». Чепурный — «японец», то есть житель Опоньского царства бегунов, некоторые черты которого унаследованы платоновским Чевенгуром.

Почему время в романе течёт так неравномерно, а события путаются?

Исследователь Евгений Яблоков замечает, что, по читательскому ощущению, действие романа занимает несколько месяцев — однако, когда герои попадают в Чевенгур, становится ясно, что на самом деле «во внешнем мире» прошло семь или восемь лет. Дело в том, что в романе Платонова не одно время, а целых три. Первое из них — это время природы, второе — человеческое время, а третье — время истории. Природное время появляется в самом начале романа: Захар Павлович, который в качестве платы за квартиру «звонит ночью часы» (то есть звонит каждый час в колокол вместо церковного сторожа), мастерит к тому же свои, деревянные часы, которые должны «ходить без завода — от вращения Земли». Исследовательница Элеонора Рудаковская пишет о том, что основное свойство природного времени — равномерность. Равномерность, однако, как известно из физики, неотличима от неподвижности: согласно первому закону Ньютона, «всякое тело продолжает оставаться в своём состоянии покоя или равномерного прямолинейного движения, пока приложенные силы не заставят его изменить это состояние». Поэтому природному времени свойственна ещё и длительность, бесконечность. Природу, пейзаж Платонов всегда описывает глаголами несовершенного вида: «река умирала», «трясины существовали», «воздух не шевелился»; наконец, «степь нигде не прекращалась, только к опущенному небу шёл плавный затяжной скат, которого ещё ни один конь не превозмог до конца». В природное время герои романа попадают, когда останавливаются, прекращают движение. Так, для попавших в Чевенгур героев наступает «свежий солнечный день, долгий, как все дни в Чевенгуре». В этом времени герои испытывают в основном тоску — как Дванов, который «монотонно» чувствует, «как движется солнце, проходят времена года и круглые сутки бегут поезда». Неизменность, однородность природного времени видна и из того, что герои часто видят нечто будто бы знакомое, но не могут вспомнить, когда видели то же самое в прошлый раз: «Всё это уже случалось с ним, но очень давно, и где — нельзя вспомнить…»

Эта неизменность, равномерность затрагивает и второе время романа — человеческое, субъективное время героев. Платонов, как отмечает Рудаковская, часто передаёт это словосочетанием «всю жизнь»: «всю жизнь ручьём шли дети», «всю жизнь Фирс шёл по воде или по сырой земле», «всю жизнь грелись и освещались не солнцем, а луной». Сливаясь с природным, человеческое время становится неощутимым, и жизнь проходит незаметно. Однако герои стремятся почувствовать его, пережить по-настоящему — и это становится возможно, если соотнести своё личное время с историческим: за последнее в романе отвечают «революция» и «коммунизм», которые разрушают однородность времени, становясь точками отсчёта, позволяющими ощутить его движение. «Мы с тобой увидимся теперь после революции», — говорит Дванов Соне. А до революции «и небо, и все пространства были иными», а «Копёнкин ничего внимательно не ощущал».

Достаточно оставить историю на пятьдесят лет в покое, чтобы все без усилий достигли упоительного благополучия

АНДРЕЙ ПЛАТОНОВ

С объявлением в Чевенгуре нового летоисчисления конфликт между историческим и природным временем становится явным — но тут легко запутаться. Несмотря на то что «Чепурный… прекратил долготу истории срочным устройством коммунизма» и «всей мировой истории» настал конец, чевенгурцы на самом деле хотят остановить природное, а не историческое время. Эта его остановка должна дать героям возможность построить новую жизнь и обрести бессмертие в буквальном смысле слова. Они, с одной стороны, пытаются остановить время, а с другой — приблизить к себе будущее. Но это приводит к тому, что будущее и прошлое накладываются друг на друга, становятся неразличимы: в Чевенгуре «наступило будущее время и был начисто сделан коммунизм». Тут снова стоит процитировать «Симфонию сознания» и вспомнить, что Платонов на самом деле имеет в виду под «историей»: «Человечество в истории — это всежаждущее существо, это беззаконная душа со всемогущими, неустанными, пламенными крыльями. <…> История — будущая природа, тропа в неведомое». Историческое время у Платонова — это настоящее, устремлённое в будущее, — вершина человеческого развития.

Именно это состояние — не история в привычном нам понимании, а историческое время как свободное и живое, по выражению исследовательницы Анджелы Ливингстон, «создание событий», казалось бы, и наступает в Чевенгуре. Его жители лихорадочно строят дамбы, ремонтируют дома, пишут картины. Дванов так поглощён делом, что худеет от недоедания. Но что такое «поглощён делом» или «лихорадочно» в категориях времени? Это субъективное, ощущаемое время, которое проходит необыкновенно быстро, «длительное мгновение» — результат наложения будущего и прошлого приводит к возникновению «длящегося настоящего», то есть утопии. Видимо, именно поэтому время в романе от начала к концу замедляется — но не просто замедляется, а как будто накапливается, чтобы всей этой накопившейся огромной длительностью произойти за три летних месяца: «Шло чевенгурское лето, время безнадёжно уходило обратно жизни, но Чепурный вместе с пролетариатом и прочими остановился среди лета, среди времени и всех волнующихся стихий и жил в покое своей радости…»

Однако во внешнем мире продолжается природное время, которое удалось остановить только в Чевенгуре. Оно надвигается на Чевенгур вместе с осенью и наконец поглощает мгновенным броском безликой конницы — и сам Чевенгур с его коммунизмом, и разницу в скорости течения времени.

Таким образом, время в «Чевенгуре» не одно, и течёт оно поэтому нелинейно: линия природного времени то совпадает, то расходится с линиями внутреннего, субъективного времени, которое для разных персонажей тоже течёт с разной скоростью. Кроме того, и само главное, природное время замедляется к концу романа, а затем происходит — примерно как взрыв в замедленной съёмке — на полутора десятках страниц описания чевенгурского лета — и снова возвращается к своему равномерному, неостановимому течению, когда чевенгурская утопия погибает, стёртая с лица земли пришедшей из степи армией без опознавательных знаков.

Каковы философские истоки преобразования мира, о котором пишет Платонов?

Можно сказать, что повлиявшие на Платонова мыслители в разных формах и на разных направлениях развивали одну большую идею — а именно идею «всеобщего преобразования». У Александра Богданова, главного русского «инакомыслящего марксиста» эпохи, эта идея приняла вид учения о тектологии — практической науке, целью которой являлось приведение человека и мира в идеальное гармоническое состояние. Всеобщее преобразование мира лежит и в основе философии «общего дела» Николая Фёдорова, который полагал философию практической наукой, а главной проблемой, которая перед этой практической наукой стоит, — проблему смерти: смерть должна быть отменена, а мёртвые — воскрешены, причём научным, даже технологическим путём, а не при помощи религиозного делания. Источник смерти и страдания Фёдоров отождествлял с природным началом — из чего следовала необходимость подчинить природу, преодолеть её и таким образом достичь вечной жизни. Эрнст Мах, большим почитателем которого был Александр Богданов, вместе ещё с одним немецким ученым, Вильгельмом Оствальдом, развивал комплекс идей, который впоследствии стали обозначать термином «энергетическая концепция»: они полагали, что все виды энергии в мире, включая психическую, могут переходить друг в друга. Эта мысль — одна из основополагающих в системе представлений Константина Циолковского и до определённой степени родственной ей ноосферной теории Вернадского. Представление о взаимном перетекании, об эквивалентности всех видов энергии как раз и позволяет говорить о возможности всеобщего преобразования, поскольку в рамках этой идеи человеческая воля буквально, напрямую обладает той же способностью к преобразованию материального мира, что энергия солнца, рек и мускулов. Как связанные с той же идеей можно воспринимать и ранние работы крупнейшего русского филолога Григория Винокура, в начале 1920-х публиковавшегося в журнале «ЛЕФ», близком к русскому футуризму. В первом номере журнала за 1923 год Винокур опубликовал статью «Футуристы — строители языка», в которой он, в частности, пишет: «Культура языка — это не только организация… но вместе с тем и изобретение. <…> Надо признать, наконец, что в нашей воле — не только учиться языку, но и делать язык, не только организовывать элементы языка, но и изобретать новые связи между этими элементами». Платонов пишет об идеях Винокура как о «новом классовом подходе к языку», имея в виду, что его идеи предлагают теоретическую основу для сознательного конструирования языка, а значит — и социальной реальности. И здесь обнаруживается близость Платонова к русскому футуризму: Винокур пишет об изобретении, создании нового языка — то есть о том, чем были заняты футуристы, — как о способе изменения общественного сознания, что, в свою очередь, ведёт к социальным переменам. Таким образом, то общее, что есть у Платонова с русским футуризмом, тоже может быть описано как «всеобщее преобразование», основанное на идее взаимной эквивалентности всех видов энергии: в данном случае энергия языка служит преобразованию не собственно языковой, но общественной реальности.

Откуда взялись название «Чевенгур» и фамилии платоновских героев?

Относительно названия романа существует множество самых разных версий. По всей видимости, первую выдвинул Михаил Геллер в 1982 году в книге «Андрей Платонов в поисках счастья». Геллер уверенно пишет, что название романа составлено из двух слов: «чева» (ошмёток, обносок лаптя) — и «гур» (шум, рёв, рык), приводя в подтверждение своей версии тот факт, что у Василия Каменского ⁠ в поэме «Стенька Разин» (1915) «ядрёный лапоть», который «пошёл шататься по берегам», становится символом крестьянского бунта. Не так давно похожую версию предложил исследователь Михаил Михеев, который возводит название к немного изменённому по сравнению с Геллером ряду: «гур» (индюк, болтать), «чева» (лапоть), отмечая также, что последовательность звуков ч-в-н отсылает читателя к слову «чванный».

Есть и более экзотические версии. Так, Елена Толстая-Сегал полагает, что «Чевенгур» — своеобразный двойник-отражение Петербурга «в тюркском, азиатском звуковом материале». Более приземлённое толкование предлагает исследователь Олег Ласунский. Он отмечает, что в Воронежской области вообще часто встречаются географические названия, включающие в себя буквы ч, г и р: Чагари, Кучугуры, Чигорак. Однако единственный подходящий по звучанию уездный центр — Богучар, который, по мнению Ласунского, и послужил источником названия. Это косвенно подтверждается тем, что находится он на реке Богучарка — а через город в романе протекает «уездная речка» Чевенгурка.

В России революция выполола начисто те редкие места зарослей, где была культура, а народ как был, так и остался чистым полем

АНДРЕЙ ПЛАТОНОВ

По версии исследователя Олега Алейникова, «Чевенгур» — аббревиатура, которую он расшифровывает как Чрезвычайный военный непобедимый (независимый) героический укреплённый район, предлагая считать это своего рода шуткой Платонова. Конкретную расшифровку, конечно, установить невозможно, однако само предположение о том, что мы имеем дело с сокращением, выглядит очень правдоподобно: лингвистический ландшафт Советской России в начале двадцатых годов был заполнен самыми невообразимыми сокращениями. Прозаик и критик Василий Яновский вспоминает, что Георгий Иванов и Борис Поплавский любили рассказывать — уже в эмиграции — анекдот о поэте Николае Оцупе ⁠. Будто бы Александр Блок спросил как-то, откуда такая странная фамилия, — на что ему было сообщено, что это вовсе не фамилия, а сокращение от «Общества целесообразного употребления пищи», — и версия эта никаких вопросов у Блока не вызвала.

Что касается фамилий героев, то среди них есть говорящие, с двойным смыслом, а есть и просто фамилии, только немного странные. К первым относятся в первую очередь, конечно, фамилии Дванов и Копёнкин. Фамилия Александра Дванова, главного героя романа, прямо отсылает читателя к двойственности, мотиву двойничества. На это есть несколько причин: главная из них, видимо, в том, что Дванов в каком-то смысле отчасти сам Платонов. На это, в частности, указывает то, что Дванов — сын рыбака (напомним, что один из двух опубликованных фрагментов «Чевенгура» имел название «Потомок рыбака»), а сам Платонов в одной из автобиографических заметок пишет о себе так: «Я был сыном рыбака. <…> Потом стал писателем, потом инженером…»

Фамилия Копёнкина, происходящая от слова «копёнка» (то есть небольшая копна), во-первых, как указывают многие исследователи, связана с тем, что он воплощает в романе хаотичное, беспорядочное начало, поскольку «действовал без плана и маршрута, а наугад и на волю коня… считал общую жизнь умней своей головы». Во-вторых — и это, возможно, даже важнее, фамилия его указывает на копьё: Копёнкин имеет несомненные черты Дон Кихота, а его лошадь, Пролетарская Сила, так и вовсе почти тёзка с Росинантом — имя последнего означает по-испански рабочую лошадь, тяжеловоза, а в переносном значении — грубого, необразованного человека. Есть и более простые случаи. Так, заведующий городским утилем в романе носит фамилию Фуфаев, фонетически напоминающую о словах «фуфайка» и «фуфло», а фамилия бандита — Грошиков, скорее всего, потому, что он «ни в грош не ставит» человеческую жизнь.

Что за отношения у Платонова были с паровозами?

Машинисты, паровозы и вообще железная дорога присутствуют не только в «Чевенгуре», но и вообще почти во всех значимых произведениях писателя. Тут сложно переплетается реальное и символическое.

Отец писателя, Платон Климентов, работал машинистом паровоза и слесарем в Воронежских железнодорожных мастерских (за что ему дважды было присвоено звание Героя Труда). Сам Платонов ещё мальчишкой работал помощником машиниста на локомобиле и учился на электротехническом отделении в Воронежском техническом железнодорожном училище — и даже первый рассказ его был опубликован в ведомственном журнале «Железный путь». Эти биографические обстоятельства, воспроизведённые в «Чевенгуре» (Захар Павлович работает в железнодорожном депо и туда же идёт учиться Саша Дванов), скорее всего, и определили близкие отношения Платонова с железной дорогой.

Товарищи — люди хорошие, только они дураки и долго не живут

АНДРЕЙ ПЛАТОНОВ

На символическом же уровне паровоз чрезвычайно близко находится к «локомотиву», от которого, в свою очередь, рукой подать до революции — поскольку в работе «Борьба классов во Франции с 1848 по 1850 год», посвящённой истории поражения французской революции 1848 года, Карл Маркс писал о том, что «Революции — локомотивы истории». Эта ставшая расхожей фраза — исключительное порождение XIX века, когда только возникавшие в Европе и США железные дороги (первая из них была построена Джорджем Стефенсоном в Британии в 1825 году) воспринимались как главный символ прогресса вообще — то есть линейного движения вперёд, к лучшему будущему. В революционной и послереволюционной России железная дорога имела совершенно тот же символический смысл: она олицетворяла собой прогресс и неостановимое, скоростное движение вперёд. Паровоз фигурирует на огромном количестве плакатов — причём на некоторых из них собственно железная дорога переходит в восходящие графики экономических показателей: роста выработки угля или производства стали. Наконец, одним из самых популярных революционных гимнов становится песня «Наш паровоз», предположительно написанная комсомольцами Киевских главных железнодорожных мастерских (конкретный автор слов неизвестен), впервые исполненная на демонстрации 7 ноября 1922 года:

Наш паровоз, вперёд лети —
В Коммуне остановка.
Другого нет у нас пути —
В руках у нас винтовка.

Как пишет Платонов, «слова о революции-паровозе превратили для меня паровоз в ощущение революции».

Но и это ещё не всё. На Платонова, особенно в начале — середине 1920-х годов, сильное влияние оказали Александр Богданов ⁠, считавший организацию и машинизацию общества, и в частности рабочего времени, главным средством переустройства мира, а также поэт и теоретик Алексей Гастев ⁠, родоначальник так называемой НОТ — дисциплины о «научной организации труда». Как отмечает исследовательница Мария Левченко, в идеологии созданного Богдановым Пролеткульта «машина воспринимается как универсальное орудие преобразования мира. Она преодолевает историю, устремлена в будущее, в высь, в пространство. Возникает пролеткультовский принцип человека-машины и, соответственно с этим, положение о том, что любовь к машине выше как к более совершенному устройству, чем любовь к отдельному человеку».

Как Платонов добивается того, что его язык не похож ни на чей другой?

Для начала нужно сказать, что платоновский язык в большой степени напоминает язык крестьян — это очевидно из крестьянских писем двадцатых годов, отправленных в ЦК или в газеты. Вот, например, как пишет в 1926 году крестьянин С. Р. Наймушин Сталину о необходимости усилить борьбу с религией: «Долой обман… у нас ещё не кончен нравственный переворот старого обычая, а именно: существует ещё религиозный дурман, который играл и играет на струнку капитализма». А вот комсомольцы небольшой деревушки Лалакино Нижегородской области объясняют в 1926 году провал своих попыток наладить кооперацию:

Для красной коперацыи наступила страшно трудная епоха. Граждане, тёмный полчища кулаков и буржуазной контрриволюцеи ломают неприступную гору нашей кооперативы. Черьви и гады калаки буржуазные елементы клюют нашо пролетарское тело, как злые коршуны курицу.

Но это, конечно, не отменяет удивительного своеобразия платоновского языка. Как устроено это своеобразие, из чего состоит его непохожесть?

Один из самых частых платоновских приёмов — нарушение сочетаемости: «Дванов встал и пошёл на отвыкших ногах»; «Копёнкин махнул на них отрекающейся рукой»; «Захар Павлович сказал стесняющимся голосом предупредительные слова». В первых двух случаях Платонов как бы приписывает отдельным органам и частям человеческого тела признак по действию — то есть возможность автономно совершать те действия, которые совершает человек целиком: это человек может отвыкнуть или отречься. В третьем случае такое действие — стесняться — приписывается уже даже не органу, а голосу: оказывается, что рука, ноги или голос — тоже в каком-то смысле отдельные «люди» или по крайней мере «действующие лица». Иногда Платонов идёт ещё дальше: «Ночь тихо шумела молодыми листьями, воздухом и скребущимся ростом трав в почве»; «Строй звёзд нёс свой стерегущий труд над ним»; «С воодушевлённой нежностью и грубостью неумелого труда автор слепил свой памятник». Здесь признак по действию приписывается уже не предмету, а состоянию или свойству: «скребущийся рост», «стерегущий труд». В результате, как отмечает исследователь Владимир Заика, описываемое свойство отчуждается, становится отдельным, самостоятельной сущностью.

В других случаях признак вещи или явления описывает их причины: «Хаты стояли, полные бездетной тишины» (причиной тишины является отсутствие детей); «Над всем Чевенгуром находилась беззащитная печаль» (причиной печали является беззащитность). Используемый Платоновым приём как бы сворачивает причинную связь, которая иначе требовала бы более развёрнутого пояснения, — и это одна из причин, по которой платоновский текст трудно читать: мы должны сами обратно развернуть свёрнутое, чтобы понять сказанное. Нарушением сочетаемости Платонов добивается того, что Виктор Шкловский называл остранением. Усилие, которое требуется от нас, позволяет преодолеть автоматизм восприятия: предмет или действие описываются не так, как их принято описывать, а так, как если бы писатель — а вместе с ним и мы — видел их впервые в жизни. Знакомое в них предстоит ещё разглядеть, отделить от незнакомого. И это позволяет нам увидеть, что знакомого в «знакомом» гораздо меньше, чем нам казалось. А незнакомого — гораздо больше.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

ССЫЛКИ